Кувшины. Пиалы. Тазы. Сундуки. Отрезы полотна. Безделушки и поделки. Он не отказывался от подарков, а многое принял платой за свои услуги. Была даже бочка, которую по странному обычаю полагалось заполнить водой и там мыться, натирая себя кусачей белой глиной.
Зачем взял — поди разбери. Ему и от облика-то человечего избавиться — в ладони хлопнуть, но вот же, стоит бочка, ждет прихоти.
Нет, все же это Порте далеко до его хижины.
Бахмати повернулся на бок, подтянул подушку. Куда как приятнее. Мысли поплыли медленно, как воды в пересыхающем арыке.
В полдень из южного порта Илем-Тара ожидался караван достойного купца Гасана аль-Шавахи. К его появлению хочешь не хочешь, а надобно быть на базарной площади. Так бы, конечно, он, исполняя уговор, весь день провалялся на лежанке. Хитрость на хитрость — запрета на затворничество не было.
Но раз караван…
У Бахмати имелось дело с неким ойгон-дибха, демоном пути по имени Зильбек, наблюдающим за верблюдами и товарами Гасана аль-Шавахи в дороге. В обмен на золото Зильбек обещал ему достать черную жемчужину, вещицу редкую, дорогую и совершенно необходимую при нынешней суетливой жизни. Всем известно, что черные жемчужины умеют копить жизненные силы владельца.
Еще когда Бахмати изгнали в Хэбиб, соленую каменистую пустошь, которую даже мертвый народец обходил стороной, он мечтал именно о жемчужине. Он брал жизни скорпионов и змей, поддерживая остаток души, а неделями и вовсе не брал ничего, зарывшись в песок от палящего Ока Союна — солнца, и думал: вот была бы жемчужина, да, была бы жемчужина, эх, жемчужину бы сейчас…
Куда уж без навязчивой мысли, спите спокойно!
Бахмати поворочался, кряхтя, как старик Гохран, и поймал себя на том, что ему нравится перенимать человеческие привычки, эмоции, звуки. Как ни странно, длинная жизнь ойгонов куда беднее короткой людской.
Наверное, подумалось ему, потому Сюон и назвал людей своими детьми. Они умирают, не успев родиться, но за короткий миг своего существования дарят ему больше радости, чем все ойгоны и айхоры вместе взятые.
Впору спросить себя: а ты, Бахмати, способен так? Впрочем, куда ему, ойгону-калеке, ойгону с половиной души…
Наши желания просты: наполнить себя чужой жизнью, пока не утекла своя. Никакой радости. Никаких небес. Все у земли.
Бахмати понял, что не заснет сегодня, спустил ноги с лежанки и остановившимся взглядом долго смотрел в щель между окном и ставнем. Щель, словно иссиня-черной глиной, была залеплена мазком ночного неба.
Есть ли такая глина на свете, Бахмати не знал.
Когда щель треснула красным волоском восхода, он перебрался к северной стене и, прошептав несколько слов, разрыл мягкую землю. Тряпица с золотом была на месте. Бахмати выдернул ее из тайника и брякнул на стол.
Прыгнула из чаши, покатилась слива.
Узел не сразу поддался пальцам, но Бахмати посопел, подцепил нужный край, и тряпичные концы распались сами, открывая тяжелые браслеты, узорчатые пластины и горку монет давно исчезнувшего в веках шахрията Гунбу.
Вот ведь, жил-был себе славный шахрият, составляли его наверняка славные люди — и что от них всех осталось?
Бахмати качнул головой. Все проходит, все.
А пустыня поиграла золотыми цацками и выплюнула их чуть ли не к окране Аль-Джибели. Бывает и такое. Впрочем, если бы не слепой Хатум…
Гончар тогда заключил удачную сделку: Бахмати становился жителем городка, а плату получал золотом, которое никогда Хатуму не принадлежало.
Нет, далеко ойгонам до людей.
Бахмати, возможно, и затаил бы обиду, да обнаружил, что сам рад остаться. Вот так — рад. Совершенно по-человечески. Думалось, иной раз надо потерять половину себя, чтобы обрести нечто большее.
Бахмати подержал на весу один браслет, другой, затем взял пластины. Массивные, с неведомыми зверями, бредущими по узорчатому контуру, они, видимо, ковались то ли для украшения дворцовых палат, то ли для шахского доспеха. Песок слегка стер черты с выпуклых морд. Звери уже не скалились, а чуть ли не улыбались.
Хватит Зильбеку двух пластин? Вряд ли попросит больше, и так полтора фессаха веса.
Солнце забралось в щель красным лезвием, прорубилось сквозь подушки, столик и ковер к лежанке, нашло Бахмати, блеснуло золотом.
Утро.
А Кабирры не видно. Почему?
Бахмати убрал пластины за пазуху, остальное завязал обратно в узел, но закапывать передумал, придавил подушкой на лежанке. Вдруг все же понадобится.
За стенами хижины оживала Аль-Джибель.
Стучал молоток кузнеца Аммхуза, мемекали овцы Магмета и Ончой, им в ответ взревывал верблюд однорукого Салима, шелестели шаги отправляющихся к полям и оросительным канавам. Звенели детские голоса.
— Я — айхор!
— Нет, я — айхор!
Все слышно.
Матери и жены готовили лепешки и каши в тандырах и печах, тонкие запахи кизяка и саксаула затекали, крутились, уходили к небу.
Повизгивали гончарные круги. Выкрикивая: «Вода! Кому воды?», пробежал водонос с бурдюком за плечами. Шум и гам стоял в доме Обейди — то ли ссорились, то ли собирались за сливами. Щелкала рама ткацкого станка.
В короткие асаны до того, как Око Союна выкатится в зенит, Аль-Джибель спешила расправиться с делами. Потом можно будет нежиться в тени навесов и стен, потеть, пить горячий чай-карач с добавлением дикой мяты, но не сейчас, не сейчас.
Открывались двери и ставни, выплескивались ночные горшки, рыхлили землю тяпки с мотыгами, звенел цепью вол, проворачивающий мельничный жернов, мел базарную площадь Зафир, превратившись из стража в ревнителя чистоты, хлопали ткани, в ожидании полуденного каравана тянулись к торговым рядам телеги и тачки с овощами, мукой, пряжей, нехитрой утварью — руки на оглобли и вперед, вперед, заставляя проворачиваться скрипучие диски колес.